Конь на вечерней заре (стр.1)
Рисунки М. Петрова

КОНЬ НА ВЕЧЕРНЕЙ ЗАРЕ
Повесть
(Журнальный вариант)
Мама пришла с работы, поставила в сенях лопату и сказала:
- Собирайся. Пойдешь со мною в Головановск. Весна, а сажать нечего... Может, мы там выменяем у кого картошки...
До Головановска было тридцать километров, я это знал, потому что прямо перед войной у одного деда из нашего села цыгане, или еще кто, увели коня. Дед схватил вилы и отправился в степь, догонять цыган. Не было его так примерно с неделю, а когда приплелся обратно, то сказал:
- Был в самом Головановске. Тридцать верст туда, тридцать назад, а коня нет... - сказал, заплакал и потом снова исчез из села, так что с тех пор того деда никто и не видел.
За окнами уже темнело, и я спросил:
- В ночь пойдем или как?
- В ночь, - сказала мама, - председатель отпустил только до послезавтра, а дорога-то дальняя.
Люди рассказывали, что в этом Головановске есть базар. А возле самого города даже лес имеется... Лес - это что такое? Это деревья растут, наверно, чуть ли не друг на дружке? Идешь-идешь, взглянешь туда, взглянешь сюда - одни деревья. Неужто такое может быть? - не верилось мне. Как же это: куда ни глянь - деревья! Что они растут, что ли, как чертополох у нас в степи? Чертополох и сажать не нужно, на то он и чертополох... Но чтобы деревья так же сами...
Откуда-то со двора мама принесла канистру, поставила ее под окном на лавку. В хате запахло керосином. Я шевельнул канистру, почувствовав ее тяжесть - полная! По виду наша, не немецкая. Наверно, эту канистру мамка закопала еще до войны, словно знала, что скоро керосина негде будет и понюхать.
Мы упрятали канистру в мешок.
В другой мешок, поменьше, для меня, мамка положила вдвое согнутый корж и большущую, в четыре кулака, печеную свеклу.
- Собирайтесь и вы, - сказала она брату и сестре. - Сегодня будете ночевать у тетки Варецкой.
Заложив руки за спину, брат и сестра молча, исподлобья смотрели на мамку, и по их щекам текли скороспелые слезы.
Прихватив мешок, я выбежал во двор и бросился в сарай. В сарае на чердаке за стрехой в оторванном рукаве немецкой шинели был у меня припрятан автомат шмайссер с тремя запасными рожками. Я вытащил его и вместе с отстегнутым рожком сунул в мешок. Все... Теперь можно идти в Головановск...
Мы вышли в степь. Впереди с канистрой в мешке темнела мамка, а я со своим мешком тихонько трусИл сзади. Темная степь сразу же дохнула чем-то чужим и враждебным, какой-то темной, затаившейся настороженностью.
Месяц еще не всходил, и нам тихо присвечивали звезды.
По дороге мы не пошли - мамка не захотела, - еще кто встретит да отберет канистру. К тому же на дороге вязко - ноги из грязи не вытащишь. Мы шагали степью, и хотя в степи не так топко, зато репьи цеплялись за ноги, за одежду. Чертополохи тянулись к звездному небу, и сухие лохматые их головы смотрели во тьме отчужденно и высокомерно. А один чертополох с головой огромной, как у подсолнуха, видимо, царь-чертополох, так внезапно возник из темноты, что я отпрянул и, сунув руку в мешок, схватился за рукоятку автомата.
- Ты хоть что-нибудь видишь? - спросила мама.
- Вижу...
- А я не вижу ничего...
- Так выйдем на дорогу, и пойдем дорогой...
- Скоро месяц встанет, - сказала она в ответ и зашаркала чунями среди чертополоха дальше, изредка перекладывая мешок с плеча на плечо.
Возле дороги или на самой дороге сверкнул выстрел, и, словно моля кого-то о милосердии, тонко заскулил волк...
Степь точно подменили: из-под моих ног тяжело взлетели какие-то лохматые темные птицы и прошумели мимо. Вокруг все зашелестело, испуганно ожило и с писком, тявканьем, топотом кинулось врассыпную... Я никогда и не думал, что в этой глухой, неговорливой ночной степи может жить столько всякой всячины!
Мать остановилась: на дороге что-то копошилось, кто-то кого-то вроде бил, душил, и тот, кого душили, упирался, всхлипывал и хрипел.
Мамка повернула в степь и пошла быстрее. Я достал из мешка немецкий автомат, примкнул обойму и передернул затвор. Не прошли мы и сотни чертополохов, как мамка остановилась снова: теперь слева от нас что-то копошилось.
Мамка подождала меня и, оглядываясь, тяжело побежала...
Мы бежали долго. В бледной от месяца мгле из-под наших ног уже ничего не вспархивало и не взлетало: все живое было от нас далеко, лишь слышалось, как у того, кто спрятался, где-то засел или залег, бьется всполошенное сердце...
А у меня сердце бухало - не дай бог!.. Я удивлялся на свою мамку: как она бежала в чунях и валенках, в стеганке, в сером, грубом, из шинели платке, с двадцатилитровой канистрой на плече?..
Но вот она остановилась, сняла канистру и сняла платок: от ее черных волос и платка, казалось, поднимался сизый туман. Я поставил автомат на предохранитель, спрятал, чтобы мать не видела, шмайссер в мешок и подошел к ней.
- Ишь, стреляют, - сказала мамка. - Не настрелялись...
- Мама, дай теперь мне понести, - сказал я и взвалил канистру на плечо.
- Возьми, подстели платок, будет мягче...
- Не нужно, мама... Я же буду плечи менять... Куда идти, прямо?
Мама хотела взять мой мешок, но я уже сам уцепился за него свободной рукой - не хватало, чтобы она еще обнаружила автомат! Тогда мать пустая пошла впереди. Я за ней...
Пот пощипывал глаза, земля стала тверже, мои деревянные ботинки били по ней, как по железу, и слышно было мои шаги, наверно, далеко, пожалуй, даже в самом Головановске. Чертополохов не стало, вместо них засеребрилась шелковая какая-то трава - может, ковыль? - я начал запинаться о камни, и снизу запахло оттаявшей водой. "А где же лес?" - думал я и точно в просеянную на густом сите кукурузную муку всматривался в лунную даль. Я ощутил, что ноги мои без моего участия притормаживают - степь опускалась в долину. И тут на глаза стали попадаться пушки. Вид они имели такой жалкий, что дальше некуда. Точно их кто жевал. Разорванными или согнутыми в дугу стволами они смотрели туда, где черными, немыми кучами громоздились мертвые танки... Так вот откуда гремело и грохотало так, что у нас в погребе осыпались стены!..
Мамка молча взяла у меня канистру и пошла правее, обходя долину.
Уже и месяц уменьшился и побелел, начал снижаться, клониться к степи, а мы все шли и шли. И вдруг впереди нас, словно из-под земли, запел одинокий петух. Прокричал и умолк. Никто ему не ответил, и тогда он подал голос снова, на этот раз громче и тревожнее. И вновь ответом ему была тишина... Тогда петух задребезжал изо всех своих последних одиноких сил, горестно и отчаянно, на самой высокой ноте, вдруг замолк, видно, сорвался.
- Вот и Головановск, - сказала мама и поставила канистру на землю, теперь будем ждать рассвета.
- Мам, а где лес? Что, леса и не было никогда или, может, его весь вывезли немцы?
- Лес мы обошли. Лес с той стороны. - Мамка указала головой куда-то влево и стала рвать бурьян...
Я лежал на бурьяне, головой на своем мешке, на автомате, а рядом готовила себе гнездо мамка. Я сомкнул глаза и не знал, сплю или нет, а когда глаза открыл, долго не мог взять в толк, где я...
Над головой, объятое темно-вишневой мглой, дрожало звездами небо, и с краю земли бело светился скособоченный месяц.
- Мама! - первое что вымолвил я.
- А? - Мамка подняла голову. - Ты уснул или и не спал?
- И спал, и не спал, но вроде спал...
- Тогда еще чуть поспи... Скоро уж будем вставать...
Я присмотрелся: в ярком свете месяца мамка читала какую-то книжку. Книжка была старая и затрепанная. Я наклонился и спросил:
- Что ты читаешь?
- Как что? Книжку.
- Какую?
- На, посмотри.
Я посмотрел. Посмотрел - и ничего не понял. Книжка была написана по-нашему, а по-нашему я читать не умел. При немцах в нашем селе стояли румыны - и школа была румынская. Я ходил в нее год и научился - слабенько, но научился - читать по-румынски.
Я с сожалением вернул маме книжку, написанную на родном языке, и снова лег...
Светало. Мы входили в Головановск. И не мы одни. Со степи и с дороги, по двое, по трое, а где и группками, с котомками за плечами, выползали молчаливые, в немыслимых одеждах люди.
Однако где же сам город? В серой, словно застиранной, невзрачной низинке, на кривой, безлюдной улочке сутулились землянки, и из них, точно из нор, кое-где пробивались робкие серенькие дымки. Вместо труб на землянках стояли старые, без днищ ведра или обрезанные артиллерийские гильзы.
- Мама, а где же сам Головановск?
- Как где? Вот он и есть, - сказала мамка. - Ты здесь постой, а я пойду поспрашиваю, где тут и что меняют.
Мамка пошла к крайней, с собачьей будкой на крыше, землянке, а я остался на улице у канистры...
Так это он и есть, Головановск?! А где же высокие дома с электричеством и радио, музыка где? Где мощенные камнем улицы, базар и магазины?... Обгорелые печи да землянки, землянки да обгорелые печи... Так и у нас подобной радости хоть отбавляй!.. Ну что здесь можно выменять?
Чуяло мое сердце: будем мы нести свою канистру обратно домой. И то ладно: придем домой, да нальем в лампу керосина, да как засветим! Вот будет светло! Керосин у нас чистый, довоенный, без воды. Вырежу из шинели новый фитиль, и читай, мама, при лампе, не надо тебе читать при луне, глаза портить!..
- Микитка!
Мамка стояла в том конце улочки и махала мне рукой. Микитка... Если "Микитка", если мамка зовет меня по-уличному, это обещает уже что-то хорошее и приятное...
За канистру мы выменяли полмешка картошки и в придачу старый обод для сита. Однозубый дедусь, с которым мы менялись, даже помог вынести мешок на дорогу, поклевал зубом губу и на прощание сказал:
- Будете еще - заходите, не забывайте...
Мы отправились домой. Теперь мы шли по дороге, в спину нам дул теплый головановский ветер, мама легко несла картошку, а я - свой мешок и обод. Дорога подсыхала на глазах, и идти было весело.
- Мама, а теперь лес будет? Мы же теперь идем другой дорогой...
- И здесь его не будет, сынок, - сказала мама. - Лес на той стороне, далеко...
Ничего, теперь самое главное, что мы несем картошку, земля подсыхает, не сегодня-завтра начну и огород копать.
Впереди на дороге показалась машина. Она ползла тяжело, с надрывом, точно ее кто сзади держал за колеса. Я уже давненько не видел живых машин и сошел в кювет, чтобы рассмотреть ее. Мордочка у машины была приплюснута, без фар, кабина деревянная, без стекла, зато шофер с забинтованной головой был при медали. Он бибикнул мне, а машина выпустила пахучее синее облачко. Я выскочил на дорогу, вбежал в это синее облачко и стал его нюхать - ничто так чудесно не пахнет, как это из-под машины облачко! Втягивая его во все ноздри, я даже еще немного пробежал за машиной, чтобы нюхать подольше, как вдруг машину на выбоине тряхнуло и из нее в кювет скатился кукурузный початок.

Я задрал голову и смотрел, как высоко - выше некуда, на самом хохолке вихря он уселся и сидел, точно нимб... Жалко не жалко, что поделаешь! - и я пошел восвояси к своему мешку и ботинкам, навстречу матери.
- Вот уж мир посмотрит на наш обод, - сказала она. - Пока еще день не совсем погас...
- Мама! - тут же воскликнул я. - Смотри, смотри, он падает!
Ветер притих, вихрь в небе обессилел, угас и растаял так же внезапно, как и родился, из него посыпались хворост и ботва, а за ними, покачивая боками, на лесополосу снижался кругами и мой обод.
Не сводя с него глаз, я рванул, не разбирая дороги, к лесополосе.
Да где его в этой лесополосе будешь искать? С обеих своих степных сторон она опоясалась такими зарослями терновника, что их не пробил бы и снаряд. Я послонялся-послонялся около нее, желтое мое румынское галифе покрылось репьями - я уже переваливался в нем, как медведь, - как тут над тернами, на ветке акации, далеко высунувшейся в степь, увидел свой обод. Он грустно висел над моей головой и чуть покачивался. Я поднял один сухой ком, другой, бросил, попал, но акация поймала обод крепко, словно навсегда... я побежал на дорогу.
- Что с тобой? - спросила мамка, глядя на мое галифе в репьях. - Оставь, ради бога, свои поиски!
- Мама, я - мигом! - крикнул я и схватил свой мешок.
У шмайссера голос был сравнительно тихий, обод вместе с веткой упал мне почти на голову... Не успел из ствола выйти пороховой дымок, как в терновнике что-то зарычало и из кустов прямо на меня вывалился неведомый зверюга.
Я попятился, а шмайссер так и приклеился к моим рукам.
Если уж говорить о репьях - так вот на ком их было!.. Смешанные с ботвой и каким-то мусором, они облепили странного зверя лохматой броней с головы до ног, лишь на боку - видно, он на нем лежал - было несколько светлее, и там я рассмотрел выжженного черного немецкого орла, а под орлом, тоже выжженные, цифры, не иначе как это был какой-то порядковый номер... Я пригляделся к зверю. Да неужто это конь?! Если конь, так почему не ржет, а рычит? И откуда он здесь и чей? А орел? А цифры?.. Он стоял на высоких костлявых ногах, со взъерошенной проволочной гривой и хищно рассматривал меня какими-то странными глазами. Один глаз у него был зеленый. Зеленый и как будто с крылышками. Я присмотрелся внимательней... Там, где был раньше глаз, багровела воспаленная рана, и на ней сидели зеленые мухи. Живот и шея у коня, изорванные, вероятно, волчьими зубами, хоть немного и зажили, но еще пунцовели рубцами, а ноги... его ноги были точно из железа, ими он, видимо, отбивался от волков... Потому и рычит, перенял у них, а ржать по-своему разучился...
Задом-задом, не опуская автомат, я стал отступать к дороге. Но конь своими зеленым и черным глазом точно взял меня в клещи и двинулся за мною. "Бежать?" - подумал я. Если буду удирать, повернусь к нему спиной, он еще за мною погонится! А может, дать в небо очередь и отогнать?.. Его отгонишь! Такого не только не испугаешь - еще больше разозлишь... И я продолжал пятиться. И так пятился до самой дороги. Здесь конь остановился, фыркнул и дальше не пошел. Я спрятал автомат. Обернулся к матери, маячившей вдали, крикнул:
- Мама, иди-ка сюда ближе, посмотри - кто это?
- Как кто? - ответила она, подходя. - Конь. Только на всех чертей похожий. Где это ты его взял?
- Да я его нигде не брал. Сам из кустов, из терновника вылез. И рычит. Рычит, как собака. Мама, посмотри, это случайно не тот конь, что у деда украли?
- Может, и тот, - сказала мама. - Так разве по нему теперь разберешь? Он же вконец одичал.
- Тот самый, - сказал я. - Я почему-то вижу, что он. Дед пропал, а конь нашелся. Он у немцев был, немцы его забрали. Вот видишь, их орел у него на крупе и номер? Но он от немцев удрал и теперь один живет в степи.
- Сильно, видать, они ему сала за шкуру залили, - сказала мама. - Дай ему свеклы. Только смотри, чтобы он тебя не укусил. Лучше положи свеклу перед ним.
Я достал из мешка свеклу и осторожно подошел к коню. Он еще раз фыркнул, ноздри его раздулись и затрепетали.
- Пускай себе ест, а мы пойдем, - сказала мама.
Но я уже так близко стоял перед конем, и его губы так жадно потянулись к сладкому, что я дал свеклу ему из рук. Конь откусил, и его губы как-то болезненно задрожали... Он ел не торопясь, видно, растягивая удовольствие... А когда доел, облизал мне руку!
Мы шли дальше домой, и конь тащился за нами. Может, думал я, проводит до рубежа своих владений и вернется? И он, похоже, так думал, потому что шел-шел и останавливался. Останавливался, оглядывался на лесополосу, на акации и терновник, встряхивал головой и снова топал.
- А что, мама, если он будет наш? Деда же нет. Отведу его в колхоз. Только глаз у него пропал. Керосином бы промыть, чтоб мухи не лезли. Так керосина у нас ни капли...
- Есть, - сказала мама. - У нас еще одна канистра в саду зарыта...
Конь будто услышал мамины слова, потому что вдруг хрипло заржал. Не зарычал, а заржал, вспомнив, что он конь.
читать далее
<<<
СКАЧАТЬ В ФОРМАТЕ PDF
_______________________________