"...В книгах живут думы прошедших времен..." (Карлейль Т.)

Комдив (стр. 1)







Владимир Порудоминский
 
Рисунки М. Петрова
 
 
   Комдив, как говорилось, был худощав, лицом бледен, под тонким нависшим носом щетинились узкие рыжеватые усики. Наверно, в гражданскую он мчался впереди всех на взмыленном вороном коне (верхом я комдива никогда не видел, но слушая рассказы его сына Бори, похожие на сцены из кинофильмов, которые мы жадно, не насыщаясь, смотрели бессчетно раз, я почему-то был убежден, что конь у нашего комдива не белый, не гнедой и не какой еще, а непременно вороной), наверно, в гражданскую комдив мчался впереди всех на вороном коне, кричал "За революцию!" или еще что-то, что переполняло его, того более, составляло само его существо и рвалось наружу, чтобы принадлежать всем, всех увлечь, стать существом всех, мчащихся следом людей, - "За революцию!", наверно, кричал комдив и, ворвавшись во вражеские цепи, приподнимался на стременах, изгибал, как бы зависая в воздухе, свое узкое, легкое тело, взмахивал сверкающей шашкой и на полном скаку наносил быстрый с оттяжкой удар. Когда комдив поселился в нашем дворе, он ездил на "линкольне", великолепном темно-синем "линкольне", с откидывающимся брезентовым верхом и никелированной собачкой, вытянувшейся в стремительном беге на пробке радиатора.
 

   Нам не случалось наблюдать, как комдив уезжает на работу или возвращается с работы домой, но под вечер "линкольн" обыкновенно привозил его обедать - в эти-то полчаса-час комдивов шофер, которого сам комдив, а за ним остальные, и мы, ребята со двора тоже, звали "Егорыч", в эти-то полчаса Егорыч по распоряжению (или, может быть, по разрешению) комдива катал нас, детвору, на машине...
 
   Прежде чем вылезти из машины, комдив, бывало, чуть наклонится к Егорычу, почти не разжимая тонких, серых губ, выпустит неслышное нам короткое словцо, - "Велел!" - с замиранием сердца угадываем мы (сбившись в кучку, мы нетерпеливо топчемся напротив подъезда у песочницы для малышей, ждем заветного слова), комдив быстрым шагом уходит в гулкую темноту подъезда, Егорыч еще минуту, которая кажется нам нестерпимо долгой, вечностью кажется, томит нас неподвижностью и молчанием, наконец кивает головой: "Налетай!" - мы, отталкивая один другого, наперегонки бросаемся к автомобилю. "Ноги оботрите как следует", - ворчливо приказывает Егорыч - где там!  Шаркаем для виду подошвами по асфальту, торопясь втиснуться поскорее в мягкое, обтянутое кофейно-коричневой кожей блаженство; автомобиль плавно трогает с места, проезжает сотню метров по нашему двору, заставленному серыми коробками жилых корпусов,  разворачивается и движется обратно к комдивову подъезду. Но иногда Егорыч, по собственно ли охоте или с благословения начальства, позволяет себе вольность: мы выезжаем из ворот, сворачиваем направо, неспешно плывем по улице, вдоль тротуара (и какая радость, если по тротуару идут в это время навстречу ребята с соседнего - враждебного - двора: "Ааа" - орем мы, потеряв разум. - Ээй! Дураки!"; Егорыч слегка поворачивает к нам голову и говорит хриплым, прокуренным голосом: "Щас высажу!"). 
 
   Автомобиль снова берет направо, в переулок, и почти тотчас еще раз - мы объезжаем по треугольнику наш огромный двор, захвативший почти полквартала, теперь мы следуем по "задней" улице, мимо корпуса, где живет комдив. Здесь, на этой улице, всего интересней баня, если из нее возвращаются в недальние Покровские казармы красноармейцы: они шагают колонной, у них красные после парилки лица, на голове темно-зеленые суконные шлемы, похожие на богатырские, шинели с красными уголками петлиц на вороте туго перепоясаны ремнями, в руке у каждого белеет узелок с бельем. "Принять вправо!" - зычно приказывает командир (улочка узкая), колонна жмется к тротуару, пропуская нашу машину, мы видим, как красноармейцы с восторженным изумлением рассматривают красавец "линкольн", - вряд ли многим из них случалось кататься на легковом автомобиле, а на таком, на "линкольне" с никелированной собачкой на радиаторе, поспорить можно, никому не случалось, и мы, особенно если погода хорошая и верх откинут, напустив на себя равнодушный вид (нам, дескать, не привыкать), прищурясь, напряженно смотрим вперед, точно что-то выискиваем взглядом там, впереди, однако краем глаза успеваем схватить изумление и восторг красноармейцев, отчего наше торжество особенно полно и гордость уже совершенно распирает нас...
 
   Надо сказать, Егорыч пускал нас только на заднее сиденье, место возле него, на котором всегда ездил сам комдив, оставалось свободным, лишь Боре, если он отправлялся вместе с нами, разрешалось занимать его, и тогда Боря, сидевший рядом с шофером и напряженно смотревший   вдаль, становился главным действующим лицом прогулки, мы же, остальные, семь-восемь человек, кое-как теснящиеся на заднем диване, вдруг начинали ощущать неловкость, какую не испытывали, ходя пешком, вдруг становилось ясно, что эта автомобильная прогулка не более как оказанная нам милость и что все встречные понимают это, от этого делалось стыдно, и мы торопили время, всей душой желая поскорее оказаться опять у себя во дворе, и с непирязнью поглядывали на узкую, как у отца, Борину спину, так некстати оказавшуюся рядом с могучей спиной Егорыча, обтянутой  истертой добела черной кожанкой, которую он не снимал ни зимой, ни летом. Боря, впрочем, редко садился с нами в машину; его укачивало; он рассказывал, что, когда летом Егорыч везет его на дачу, то по дороге два-три раза останавливается - так сильно Борю тошнит; нам было такое не понять!..
 
   Очертив квартал, мы наконец  добирались до того места, откуда отправились в путь, до подъезда № 9   третьего корпуса - здесь на четвертом этаже недавно поселился комдив; все наше путешествие длилось от силы десять минут, но нам оно казалось  необыкновенно долгим и далеким, да и теперь, когда я вспоминаю о нем, кажется мне таким, - может быть, оттого, что все впечатления на пути, и прежде всего сама езда на комдивовском "линкольне", все было ново, требовало для себя пространства. Даже в нынешних моих воспоминаниях является мне не улица "вообще", какой сделалась она для меня за истекшие с тех пор полвека, а выпирает навстречу каждым домом в отдельности со всеми его приметами, каждой подворотней и подъездом, каждой витриной и вывеской,  чуть ли не каждым пешеходом, что попадался нам тогда, полвека назад, и на мгновение замирал, будто схваченный сработавшим зрачком фотоаппарата, при виде темно-синего плывущего вдоль тротуара чуда с никелированной собачкой на радиаторе...
 
   "Шагом марш, не задерживайсь!" - командовал Егорыч своим хриплым голосом, он уже вышел из машины и нажатием сверкающей изогнутой ручки отворил нам дверцу. "Шустрей, шустрей!" - командовал Егорыч, не повышая голоса и не изменяясь в лице, - лицо у него было круглое и плоское, как у каменной скифской скульптуры, как у нее, степными ветрами, изъеденное оспой, впрочем, может быть, и теми же степными ветрами тоже, - Егорыч был вместе с комдивом на гражданской, на одной руке у него не хватало двух пальцев, и лоб был приперчен черно-зелеными пороховыми крапинами: Боря рассказывал, что это от взрыва гранаты, которую Егорыч подхватил у самых ног комдива и отбросил в сторону... "Шустрей!" - командовал Егорыч, и мы нехотя, один за другим, наступив на металлическую  с вафельным узором подножку, соскакивали на землю - земля покачивалась под нами, мы чувствовали себя матросами, ступившими на берег после кругосветного плавания.  Егорыч маленьким веником выметал из кабины пыль и песок, облетевшие с наших башмаков, с тряпкой в руке  обходил автомобиль вокруг, придирчиво его оглядывал, тщательно стирал всякое пятнышко, иногда предварительно плюнув на темно-синюю блестящую поверхность  борта; закончив обход, он усаживался на свое место, клал руки на руль и, глядя перед собой, сидел неподвижно  в ожидании, пока выйдет комдив.
 
   Наверно, на полях гражданской комдив, лихой и стремительный, мчался на вороном скакуне, крутил в воздухе сверкающей стальной полосой шашки и рубил ею наотмашь, - я видел его совсем другого: всегда озабоченного - он шел от подъезда к машине, озабоченно опустив голову, напряженно думая о чем-то  неотступном, , узкая его спина  озабоченно сутулилась, и даже походка у него была озабоченная - поспешающая, точно он постоянно куда-то опаздывал, он шел нешироким легким шагом и ноги ставил как-то убористо, попадая одной в след другой. Он носил длинную, командирскую, ладно пригнанную шинель, в петлицах красовались два ромба, и эти его ромбы были НАШИМИ ромбами, предметом всеобщей нашей ребячьей гордости. "А у нас во дворе комдив живет - два ромба!" - хвастались мы в классе, и было чем хвастаться: не у каждого во дворе есть свой герой гражданской, и не каждый имеет счастливую возможность ежедневно, если захочет, созерцать два ромба на чьих-то петлицах. "Врешь!" - иной раз скажет незадачливый собеседник, но и по лицу его, и по тому, как произносит он свое "врешь", сразу видно: знает, и прекрасно знает, что ты не врешь, просто не хочет признать поражения; у него, у одноклассника, в доме обитает, правда, военный летчик, но до нашего комдива, до его (до наших!) ромбов летчику далеко.
 
   Особенно любили мы, когда в теплые дни комдив появлялся из подъезда без шинели, в гимнастерке - тогда, мало что ромбы в петлицах, мы видели слева, над нагрудным карманом, привинченные два ордена: один - знакомый нам орден  боевого Красного Знамени, другой - необычный, вытянутый овалом, - две скрещенные сабли, маленький алый флаг и золотая вязь непонятных  букв; по Бориным словам, это был орден  Красного Знамени Хорезмской республики, где комдив храбро сражался с басмачами. Орден в ту пору был редкостью, человека с орденом на груди повсюду окружали почетом, на улице ему смотрели вслед, в газетах писали: "колхозник-орденоносец", "летчик-орденоносец", "писатель-орденоносец", тем самым выделяя этих людей из массы просто колхозников, летчиков, писателей; в титрах фильмов ставилось: "артист-орденоносец" - и это было, конечно, совсем не то, что вообще артист. Наш комдив был не только комдив, но еще и "дважды-орденоносец" (так тоже тогда писали).
 
   Комдив садился в автомобиль рядом с Егорычем, едва разжимая серые губы, приказывал: "Поехали". Егорыч за козырек пониже натягивал на лоб кожаную фуражку, трогал рычаги, и машина бесшумно и плавно исчезала, оставив после себя медленно тающее в воздухе кольцо сизого дыма.
 
   Боря, сын комдива, был мальчик хилый; он не сторонился наших игр, но, когда мы играли, как-то само собой оказывался в стороне: в прятки его тотчас находили; в казаки-разбойники ловили первого; если мы делились на команды, чтобы погонять на дворовой площадке футбольный мяч, его брали обычно в более сильную команду, которая будет нападать, он, стоя в воротах, принесет меньше вреда, а пользы от него не ждали, - но и в воротах, между двумя деревцами с побеленными стволами, Боря держался недолго. После первого забитого гола кто-нибудь из ребят говорил: "Ладно, поди посиди" - и он, ничуть не обижаясь, даже как будто радуясь, что не сам вышел из игры, а был выдворен помимо воли, вприпрыжку  отбегал в сторону, усаживался на какое-нибудь бревно или ящик и с очевидным интересом и удовольствием наблюдал, как развиваются события на футбольном поле.
 
   Он смешно бегал - как козленок, припрыгивал, подскакивал на ходу на своих длинных, тонких ногах с выпирающими коленями; когда мы, преследуемые дворником Афанасием или теснимые в битве с ребятами с соседнего двора, оказывались вынуждены спасаться бегством, Боря всегда оставался далеко позади - подпрыгивал, подскакивал, бессмысленно, не в лад бегу, размахивал руками, - впрочем, ни дворник, ни соседские ребята его не трогали; просто как бы не замечали. Мы относились к Боре ровно и доброжелательно, не потому только, что наше к нему отношение замешивалось на почтительном восхищении его отцом, хотя, конечно, не обходилось и без этого: Боря отличался необыкновенным миролюбием, никогда ни с кем не спорил, без всякого душевного усилия, с удивительной непринужденностью выполнял все, что от него требовали другие ребята, и всегда пытался делать то, что делают остальные, - правда, старания его редко увенчивались успехом: очень уж он был слаб и, я бы сказал, как-то физически несообразителен.
 
   Лишь иногда, считанно раз, точно какая-то пружинка в нем распрямлялась: он вдруг бледнел, топал ногой и сердито выкрикивал грубое слово - не ту брань, в которой все мы были сызмала изощрены, что-нибудь совсем наивное, "дурака" какого-нибудь или "черта", но в его неизменно вежливой речи и это звучало как удар, или, так же внезапно побледнев, хватал камень и что было силенок в тощих его руках швырял в обидчика, или бросался на него врукопашную и, яростно размахивая кулаками, пока не поистратит пыл, колотил воздух - в драку с ним не вступали, разве что оттолкнут легонько в сторону. В подобных случаях наш дворовый заводила Витька, по прозвищу Петух, а потому именовавшийся и в нашем и в окрестных дворах Петькой, мелкий ростом, но дерзко и отчаянно смелый (он потом утонул, переплывая на спор Москву-реку), Витька-Петька этот в подобных случаях вдруг охватывавшей Борю ярости неизменно с интересом его рассматривал, будто только что его увидел впервые, и, утерев ладонью маленький, как пуговица, постоянно мокрый нос, изрекал приговор: "Он, Борька, вообще-то смелый, только руки жидкие". Здесь Витька-Петька подражал дворнику Афанасию: когда кто-нибудь из нас брался помогать ему мести двор или кидать деревянной лопатой снег в снеготаялку, высокий железный ящик на салазках, под которым разводили костер, Афанасий, мужчина огромной силы и неутомимого трудолюбия, сердито басил, подстегивая не поспевавшего за ним помощника: "У тебя что - руки жидкие?.."
 
      Борину мать во дворе называли "персиянкой" - смугло-желтая, черные, резко очерченные полукружия бровей, прямые  черные волосы, гладко причесанные и скрученные на затылке  в большой тугой узел. У Бори волосы были не черные - темно-каштановые, подстриженные "под  челку", под "пчелку", как выражался молодой красивый парикмахер Алеша, орудовавший в крошечной - одно кресло - парикмахерской на углу переулка, наискосок от наших ворот; этот Алеша, наружностью точь-в-точь великий наш поэт, как изображен он на известной гравюре "Пушкин в юности", не затрудняясь творческими поисками, стриг под эту самую "пчелку" все ребячье население нашего двора и всех близлежащих домов. При темных волосах и смуглости кожи Борины глаза поражали голубизной, от этой темноты волос и смуглости особенно яркой, - когда однажды, садясь в автомобиль, комдив, не поднимая озабоченно опущенной головы, вдруг взглянул на нас, сразу ясно стало, откуда у Бори эта голубизна: сияющие, прозрачно-голубые глаза комдива вместе со взглядом прямо-таки выплеснулись из-под век.
 
   Во дворе комдив ни с кем не разговаривал, да и когда ему было разговаривать - глядя под ноги, сутуля узкую спину, он поспешающим шагом быстро проходил от машины к подъезду и через полчаса-час точно так же от подъезда к машине;  в другое время его и не видели. Он и с нами никогда не вступал в беседу: приотворив переднюю дверцу и нащупывая ногой в длинном тонком сапоге металлическую вафельную ступеньку, что-то коротко говорил Егорычу, а уж тот, выждав невыносимо долгую минуту, за козырек потуже натягивал на лоб кожаную фуражку, поворачивал к нам плоское, рябое лицо и командовал хрипло: "Налетай!.."
 

  Напротив подъезда. где жил комдив, как было упомянуто, расположилась песочница, в ней день-деньской  копошились малыши под присмотром  бабушек и нянек, молодых и старых. Среди нянек находилась и Клавдия, или попросту, по-дворовому, Клавка, юная особа с такими пышными формами, втиснутыми в узкое платье с хозяйкиного плеча, что даже мы, ребятня, не проходили мимо нее равнодушно и обменивались между собой шуточками, подслушанными у взрослых парней. Неизменные внимание и успех, сопровождавшие Клавку на жизненном пути, сделали ее невоздержанной на язык и решительной в поступках. Однажды под вечер они сидела, лениво развалясь, на могучей садовой скамейке (выкрашенные в зеленый цвет трехдюймовые доски на тяжелом чугунном основании) и делилась планами будущей, исполненной всяческого благополучия жизни с бабой Машей, маленькой старушкой, главной дворовой сплетницей, обитавшей на первом этаже в том же подъезде, где и наш комдив; между тем ребенок, порученный Клавкиному уходу, ползал у ее ног и возводил грандиозное здание из влажного оранжевого песка, только нынешним утром завезенного дворником Афанасием. Свою лопатку ребенок в порыве увлечения отбросил далеко в сторону, Клавка заметила непорядок, но уж очень не хотелось ей поднимать с приземистой, удобной скамьи свое большое тело; тут на беду из подъезда появился Боря, и девица, привыкшая с беспрекословному повиновению особ  противоположного пола. громко ему сказала: "Эй, барчук, подай лопату!" Возможно, она произнесла это без злого умысла, но слово было сказано - Боря вдруг побледнел, взвизгнул, подпрыгивая, подбежал к песочнице и принялся исступленно топтать ногами постройку, над которой старался доверенный Клавке ребенок. 
 
   Ребенок протяжно заголосил. Клавдия рассердилась, сползла со скамьи, шагнула к Боре и, нимало не задумываясь, с размаху влепила ему звонкую пощечину. Мы и сообразить-то ничего не успели, потому что именно в это мгновение рядом с нами оказался темно-синий "линкольн", передняя его дверца стремительно распахнулась, комдив выскочил из машины, плечи его распрямились, в бешеных глазах металась голубизна. "Не сметь", - закричал он; не знаю, громко закричал или не очень, это был какой-то особенный крик, точно снаряд просвистел над головой и взорвался неподалеку и вокруг вдруг возникла звенящая пустота. Я почувствовал, как колени у меня сделались ватные, а комдив еще раз закричал: "Не сметь!", - и новый снаряд пронесся  над нашими головами; комдив схватил сына за руку, дернул его так, что Боря едва не упал, и, таща его за собой, шагнул к подъезду. Дверь хлопнула, и,  наверно, лишь минуту спустя в повисшей над двором звенящей тишине тонко завыла Клавдия.



<<<                                                                                                                                                                           
 окончание  >>>




___________________________
 
%